
Писатель, критик и журналист
Впечатление от писем Пушкина способно скрыть лакуну, связанную с желанием переживания прямой речи. На чём и зиждется эффект интервью: мы привыкли, что важные для нас люди часто высказываются по острым вопросам напрямую, вне своих «официальных» произведений.
И хотя интервью — часть внешнего образа и внутренней стратегии (жизненной, творческой), жанр этот позволяет услышать человека с дистанцией, минимальной из всех возможных. Так как важней всего здесь спонтанность и сиюминутность, внезапно перерастающая саму себя и начинающая подходить к любой ситуации. Даже двести лет спустя.
Письма Пушкина — пример чистой речи, незамутнённой дальнейшими «прихорашиваниями»; той самой простоты разговорной речи, которой он требовал от литературы. Причём, не только от поэзии, но и от прозы, романов, толком и не получающихся без «болтовни».
Желание естественности и стремление к ней, как раз и позволяет выйти за рамки времени: живые человеческие реакции мало меняются век от века; чередуются поводы, но базовый набор эмоций, слава богу, неизменен.
Тем более, если чувствует и пишет Пушкин — «наше всё», обладающее удивительной скоростью мышления; и письма, кстати, много раз выказывают пример такой мгновенной «обратной связи»: Пушкин неоднократно описывает в них реакцию своих собеседников на только что написанное, продолжая общение с учётом этой «новой информации».
Чаще всего, разумеется, реакцию друзей, которых он неплохо знает. Или же желанных женщин, ради которых поле письма превращается в одно сплошное чувствилище; и тогда Пушкин переходит на французский, а тексты перевода, публикуемые рядом с иноязычным оригиналом, даются в сноске петитом.
Из-за чего начинает казаться, что автор торопится, гонит волну, покрывая бумагу мелким бисером рукописного пота.
Такие письма, кстати, труднее читать. И оттого, что шрифт мелок, и потому что грамматика другая, а, значит, ритм и особенности лексики... хотя главная сложность здесь в том, что эти послания проглатываются не построчечно, но сразу же целыми абзацами, настолько пушкинская мысль, «преданная мгновенью», пришпоренная огнём желанья стремительна и летуча (легка, воздушна).
И хотя интервью — часть внешнего образа и внутренней стратегии (жизненной, творческой), жанр этот позволяет услышать человека с дистанцией, минимальной из всех возможных. Так как важней всего здесь спонтанность и сиюминутность, внезапно перерастающая саму себя и начинающая подходить к любой ситуации. Даже двести лет спустя.
Письма Пушкина — пример чистой речи, незамутнённой дальнейшими «прихорашиваниями»; той самой простоты разговорной речи, которой он требовал от литературы. Причём, не только от поэзии, но и от прозы, романов, толком и не получающихся без «болтовни».
Желание естественности и стремление к ней, как раз и позволяет выйти за рамки времени: живые человеческие реакции мало меняются век от века; чередуются поводы, но базовый набор эмоций, слава богу, неизменен.
Тем более, если чувствует и пишет Пушкин — «наше всё», обладающее удивительной скоростью мышления; и письма, кстати, много раз выказывают пример такой мгновенной «обратной связи»: Пушкин неоднократно описывает в них реакцию своих собеседников на только что написанное, продолжая общение с учётом этой «новой информации».
Чаще всего, разумеется, реакцию друзей, которых он неплохо знает. Или же желанных женщин, ради которых поле письма превращается в одно сплошное чувствилище; и тогда Пушкин переходит на французский, а тексты перевода, публикуемые рядом с иноязычным оригиналом, даются в сноске петитом.
Из-за чего начинает казаться, что автор торопится, гонит волну, покрывая бумагу мелким бисером рукописного пота.
Такие письма, кстати, труднее читать. И оттого, что шрифт мелок, и потому что грамматика другая, а, значит, ритм и особенности лексики... хотя главная сложность здесь в том, что эти послания проглатываются не построчечно, но сразу же целыми абзацами, настолько пушкинская мысль, «преданная мгновенью», пришпоренная огнём желанья стремительна и летуча (легка, воздушна).

Первый том начинается с юношеских писем времён лицея (ноябрь 1815), а заканчивается перед самой женитьбой Пушкина (декабрь 1830-го года), как бы разделяющей жизнь поэта на две неравные части одного увлекательного биографического романа.
В отличие от большинства других любителей эпистолярия (Пушкин, впрочем, не из их числа: «Я не люблю писать писем. Язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей — а перо так глупо, так медленно — письмо не может заменить разговора...» Н. И. Кривцову в августе 1818; «Кажется, что судьбою определены мне только два рода писем — обещательные и извинительные; первые — в начале годовой переписки, а последние при последнем её издыхании», В.Л. Пушкину, 28.12.1816) Александр Сергеевич пишет письма не из путешествий, но, в основном, из ссылок.
Кишинёв. Одесса. Михайловское. Тригорское. Из не слишком комфортного (по разным причинам) уединения, людям, о которых он думает гораздо больше, чем они о нём.
Сосланный за пару атеистических фривольных строк, впрочем, весьма невинных (предположительно Кюхельбекеру) совсем молодым человеком, Пушкин почти всегда, если только письмо не было передано адресату с нарочным, учитывает сторонних читателей, порой, посвящая шпионов в «правильные» мысли в «нужном» направлении.
Это, впрочем, не мешает многомудрому АС, но делает его эпистолярные сочинения ещё более объёмными, многоэтажными: Пушкин не был против распространения своих писем в узком дружеском кругу, постоянно предлагал показывать свои формулировки близким адресата (ценил однажды найденное, не хотел повторяться, экономил усилия), сочиняя их в традиции XVII — XVIII веков, предполагавших публичные чтения особенно выдающихся образцов.
(Вот отчего, время от времени, возникает эффект интервью или даже социальной сети, публичной интимности, имеющей несколько «степеней очистки», в зависимости от отношений с адресатом.)
Разъясняя свою непричастность к заговору декабристов, чей провал наше лукавое божество использует для собственного освобождения (письма, данные встык, выдают искры и эффекты подчас сильней кулешовского монтажа, а переписка Пушкина — сплошной фейерверк остроты и карусель адресатов) или же постоянно (!) намекая о необходимости выезда за границу.
Мы же знаем пушкинскую биографию практически наизусть, поэтому любое послание легко укладывается в канву, характеризует или иллюстрирует давно известное.
И, тем не менее, производит сильнейшее впечатление как пустота в переписке конца 1825-го года (явно уничтоженной), внезапно обрывающаяся после декабристского восстания: переворачиваешь страницу и, как лбом об пол, 1826.
Или вторая половина 1830-го, вполне «снятая» по-голливудским канонам. Страсть к невесте. Обхаживание её родителей. Параллельные письма к Бенкендорфу. Нарастание событий, откладывающих свадьбу.
Наконец, холерные карантины, запирающие Пушкина в Болдино осенью. Перерыв в переписке практически на весь сентябрь. Дальнейшие метания между кордонами. Нарастание волнения (Гончарова не пишет).
И, после «победного» попадания в Москву (практически хеппи-энд) декабрьское секретничанье с Плетнёвым, которому Пушкин рассказывает о небывалом творческом улове, вошедшем в историю под названием «Болдинской осени».
Нестыдная физиология (что естественно — то не безобразно), в тугой узел завязанная с предельным (даже запредельным) интеллектуальным напряжением невиданного (ни до, ни после) накала.
Дело не в том, как всё сложилось, совпало: предсвадебный мандраж, вынужденное заточение и воздержание. Многодневное «безделие» (Пушкин постоянно просит прислать ему в Болдино книги), требующее повышенной занятости (так, что ли, быстрее время проходит), недостижимое, как это близко, ибо, действительно, всечеловек, вмещающий из нас каждого.
И письма всё это передают, подпитывают витаминной бомбой, увлекают до утра. Обманывают сладким сказочным прорывом в нечто недосягаемо привычное.
Но главное, всё-таки, в этих письмах не чувства, а литература и всё, что с ней связано — уже первое дошедшее до нас письмо (исследователи предполагают, что нам доступна лишь треть пушкинского эпистолярия) шестнадцатилетнего человека посвящено «пиесе на приезд государя императора» и возможном её публичном чтении.
Дальше эта метарефлексия будет лишь нарастать (особенно интересны и показательны письма Вяземскому, да их и сохранилось больше чем остальных, Плетневу, Бестужеву <до 1925>, Нащёкину, Погодину): куда деваться, если Пушкин — литература и есть в каждом своём движении, осознанном или не очень; тот случай, когда мы имеем дело с литературной физиологией per se.
Тем более, что Пушкин — незаменимый литературный центр своей культурной эпохи; то самое ядро, вынь которого — и всё посыплется., так как все, хоть сколько-нибудь мало-мальски важные персоны того времени оказываются втянуты в орбиту его человеческого и творческого присутствия.
С другой стороны, не исключаю некоторой аберрации восприятия, возникшей после неистового двухвекового поклонения, имеющего как положительные, так и дурные стороны.
Дурное, разумеется, в некоторой штампованности восприятия, которую сложно побороть даже с помощью естественных человеческих реакций и добавлениями стихов (они идут в параллель письмам, ещё одной стенограммой дневникового рода), биографических бумаг.
Но, всё-таки, письма голову здорово прочищают. Начинаешь видеть биографию Пушкина изнутри: не как данность из учебника или хрестоматии, но как последовательную цепочку событий.
Понимая многое про неприкаянность (в ссылках), хроническое безденежье (зависимость от литературы) и тотальное многолетнее одиночество без и вне дружеского круга. Как же он вымаливал у своих близких обещание приехать, а сподобились только Дельвиг и Горчаков, так что известная картина Репина теперь для меня выглядит совсем иначе.
Или, например, пресс постоянной императорской цензуры, который лишь со стороны может казаться синекурой и высшей монаршей милостью (как зачастую это у нас преподносится).
Или то почему современники Пушкина считали его в 30-ые годы исписавшимся: подавляющее большинство, может быть, самого важного было известно лишь ближайшим друзьям. Да и то не всё. Да и то не всем.
И тогда образ Пушкина, разрастающийся до размеров стереотипного десятитомника (два самых объёмных тома — стихи, распределённые по годам и редакциям, третий том — поэмы и т.д.), начинает меняться.
Пара романтических поэм, небольшой поэтический сборник, «Борис Годунов», да «Евгений Онегин», выходящий отдельными выпусками в «режиме реального времени» должны были кормить и кормили Пушкина до того самого момента, пока он не решил связать судьбу с НН.
«Баратынский говорит, что в женихах счастлив только дурак; а человек мыслящий беспокоен и волнуем будущим...» (Плетнёву из Болдина 29.09.30)
Семейная жизнь, однако ждёт меня в следующем томе, хотя уже заранее знаешь, что там случится: читать письма Пушкина — всё равно как читать письма Гамлета, сюжет которого затвержен в бесчисленных интерпретациях важен деталями.
Хотя, кажется, моё поколение — едва ли не последнее, кому внятна прелесть объёмного биографического понимания; дальше с этим, кажется, совсем незаслуженный швах.
Продолжение темы и выписки из писем в блоге автора.
Живые человеческие эмоции,
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты...
Менее известно, что в тот же день, когда было сочинено стихотворение, Александр Сергеевич в письме приятелю запросто похвалился:
" Вчера ко мне приезжала Аннушка Керн , и с Божьей помощью я её ебал". Увы, включатель мозгов и вдохновения у поэтов находится в прямо противоположной от головы точке.
В Орле на гостинице "Русь" примерно в том месте, где родилась А. Керн (место географическое, а не то, что ты подумал), висит доска с первой цитатой. Также первая строчка этого стихотворения высечена на надгробии поэта. Но никто из музейных и туристических работников про вторую цитату никому никогда не рассказывает
Я к вам пишу — чего же боле?